Иосиф Бродский - Нобелевская лекция. часть 3
текст песни
27
0 человек. считает текст песни верным
0 человек считают текст песни неверным
Иосиф Бродский - Нобелевская лекция. часть 3 - оригинальный текст песни, перевод, видео
- Текст
- Перевод
Хотя для человека, чей родной язык – русский, разговоры о политическом зле столь же естественны, как пищеварение, я хотел бы теперь переменить тему. Недостаток разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание своей легкостью, своим легко обретаемым ощущением правоты. В этом их соблазн, сходный по своей природе с соблазном социального реформатора, зло это порождающего. Осознание этого соблазна и отталкивание от него в определенной степени ответственны за судьбы многих моих современников, не говоря уже о собратьях по перу, ответственны за литературу, из-под их перьев возникшую. Она, эта литература, не была бегством от истории, ни заглушением памяти, как это может показаться со стороны. "Как можно сочинять музыку после Аушвица?" – вопрошает Адорно, и человек, знакомый с русской историей, может повторить тот же вопрос, заменив в нем название лагеря, – повторить его, пожалуй, с большим даже правом, ибо количество людей, сгинувших в сталинских лагерях, далеко превосходит количество сгинувших в немецких. "А как после Аушвица можно есть ланч?" – заметил на это как-то американский поэт Марк Стрэнд. Поколение, к которому я принадлежу, во всяком случае оказалось способным сочинить эту музыку.
Это поколение – поколение, родившееся именно тогда, когда крематории Аушвица работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически должно было прерваться в этих крематориях и в безымянных общих могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не все прервалось, по крайней мере в России, – есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд своей к нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил перед мировой культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом – точнее на пугающем своей опустошенностью месте. И что скорее интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры, к восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее не многих уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим собственным новым, или казавшимся нам таковым, современным содержанием. Существовал, вероятно, другой путь – путь дальнейшей деформации, поэтики осколков и развалин, минимализма, пресекшегося дыхания. Если мы от него отказались, то вовсе не потому, что он казался нам путем самодраматизации, или потому, что мы были чрезвычайно одушевлены идеей сохранения наследственного благородства известных нам форм культуры, равнозначных в нашем сознании формам человеческого достоинства. Мы отказались от него, потому что выбор на самом деле был не наш, а выбор культуры – и выбор этот был опять-таки эстетический, а не нравственный. Конечно же, человеку естественнее рассуждать о себе не как об орудии культуры, но, наоборот, как об ее творце и хранителе. Но если я сегодня утверждаю противоположное, то это не потому, что есть определенное очарование в перефразировании на исходе XX столетия Плотина, лорда Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса, но потому, что кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он – средством языка к продолжению своего существования. Язык же – даже если представить его как некое одушевленное существо (что было бы только справедливым) – к этическому выбору не способен.
Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношение к окружающей его реальности, будь то пейзаж или государство, чтоб запечатлеть душевное состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить – как он думает в эту минуту – след на земле. Он прибегает к этой форме – к стихотворению – по соображени
Это поколение – поколение, родившееся именно тогда, когда крематории Аушвица работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически должно было прерваться в этих крематориях и в безымянных общих могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не все прервалось, по крайней мере в России, – есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд своей к нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил перед мировой культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом – точнее на пугающем своей опустошенностью месте. И что скорее интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры, к восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее не многих уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим собственным новым, или казавшимся нам таковым, современным содержанием. Существовал, вероятно, другой путь – путь дальнейшей деформации, поэтики осколков и развалин, минимализма, пресекшегося дыхания. Если мы от него отказались, то вовсе не потому, что он казался нам путем самодраматизации, или потому, что мы были чрезвычайно одушевлены идеей сохранения наследственного благородства известных нам форм культуры, равнозначных в нашем сознании формам человеческого достоинства. Мы отказались от него, потому что выбор на самом деле был не наш, а выбор культуры – и выбор этот был опять-таки эстетический, а не нравственный. Конечно же, человеку естественнее рассуждать о себе не как об орудии культуры, но, наоборот, как об ее творце и хранителе. Но если я сегодня утверждаю противоположное, то это не потому, что есть определенное очарование в перефразировании на исходе XX столетия Плотина, лорда Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса, но потому, что кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он – средством языка к продолжению своего существования. Язык же – даже если представить его как некое одушевленное существо (что было бы только справедливым) – к этическому выбору не способен.
Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношение к окружающей его реальности, будь то пейзаж или государство, чтоб запечатлеть душевное состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить – как он думает в эту минуту – след на земле. Он прибегает к этой форме – к стихотворению – по соображени
Although for a person whose native language is Russian, talking about political evil is as natural as digestion, I would now like to change the topic. The lack of conversations about the obvious in the fact that they corrupt consciousness with their ease, their easily gaining sense of innocence. This is their temptation, similar in nature with a temptation of a social reformer, an evil that gives rise to. The awareness of this temptation and repulsion from it to a certain extent are responsible for the fate of many of my contemporaries, not to mention brothers in Peru, are responsible for literature, which arose from their feathers. She, this literature, was not a flight from history, nor a murmur of memory, as it might seem from the outside. "How can you compose music after Auschwitz?" - Asorno asks, and a person who is familiar with Russian history can repeat the same question, replacing the name of the camp in it - repeat it, perhaps, with a greater right, for the number of people who perished in the Stalinist camps far surpasses the number of perishable in German . "And how can you eat lunch after Aushwick?" -remarked for this once the American poet Mark Stand. The generation to which I belong, in any case, turned out to be able to compose this music.
This generation is a generation born precisely when the Aushwitz crematoriums worked at full capacity, when Stalin was a god -like, absolute, nature itself, it seemed, authorized power, appeared into the world, apparently, to continue what theoretically had to be supposed to To interrupt in these crematoriums and in the nameless common graves of the Stalinist archipelago. The fact that not everything was interrupted, at least in Russia, is to a considerable extent the merit of my generation, and I am proud of my belonging to it no less than that I am standing here today. And the fact that I am here today is recognition of the merits of this generation to culture; Remembering Mandelstam, I would add to the world culture. Looking back, I can say that we started on an empty one - more precisely on a place that frightening with our devastation. And rather intuitively than consciously, we strove precisely to recreate the effect of the continuity of culture, to restore its forms and paths, to fill it with not many surviving and often completely compromised forms with our own new, or seemed to us so modern content. There was probably another way - the path of further deformation, poetry of fragments and ruins, minimalism, stopped breathing. If we refused him, then not because he seemed to us through self -dramatization, or because we were extremely animated by the idea of preserving the hereditary nobility of the forms of culture known to us, equivalent in our minds of the forms of human dignity. We refused him, because the choice was actually not ours, but the choice of culture-and this choice was again aesthetic, not moral. Of course, it is more natural for a person to talk about himself not as an instrument of culture, but, on the contrary, as its creator and keeper. But if I affirm the opposite today, then this is not because there is a certain charm in paraphrasing at the end of the 20th century Plotinus, Lord Sheftsbury, Schelling or Novalis, but because someone who is, and the poet always knows that what is in the collapse of It is called the voice of the Muse, there is actually a dictate of the language; that the language is not his tool, but he is a means of a language to continue his existence. Language - even if you imagine it as a kind of animated creature (which would only be fair) - is not capable of ethical choice.
A person is accepted for the composition of the poem for various reasons: to win the heart of his beloved, to express his attitude to the surrounding reality, whether it be a landscape or a state in order to capture the spiritual state in which he is currently in order to leave - as he thinks in this A minute is a trace on Earth. He resorts to this form - to the poem - for consideration
This generation is a generation born precisely when the Aushwitz crematoriums worked at full capacity, when Stalin was a god -like, absolute, nature itself, it seemed, authorized power, appeared into the world, apparently, to continue what theoretically had to be supposed to To interrupt in these crematoriums and in the nameless common graves of the Stalinist archipelago. The fact that not everything was interrupted, at least in Russia, is to a considerable extent the merit of my generation, and I am proud of my belonging to it no less than that I am standing here today. And the fact that I am here today is recognition of the merits of this generation to culture; Remembering Mandelstam, I would add to the world culture. Looking back, I can say that we started on an empty one - more precisely on a place that frightening with our devastation. And rather intuitively than consciously, we strove precisely to recreate the effect of the continuity of culture, to restore its forms and paths, to fill it with not many surviving and often completely compromised forms with our own new, or seemed to us so modern content. There was probably another way - the path of further deformation, poetry of fragments and ruins, minimalism, stopped breathing. If we refused him, then not because he seemed to us through self -dramatization, or because we were extremely animated by the idea of preserving the hereditary nobility of the forms of culture known to us, equivalent in our minds of the forms of human dignity. We refused him, because the choice was actually not ours, but the choice of culture-and this choice was again aesthetic, not moral. Of course, it is more natural for a person to talk about himself not as an instrument of culture, but, on the contrary, as its creator and keeper. But if I affirm the opposite today, then this is not because there is a certain charm in paraphrasing at the end of the 20th century Plotinus, Lord Sheftsbury, Schelling or Novalis, but because someone who is, and the poet always knows that what is in the collapse of It is called the voice of the Muse, there is actually a dictate of the language; that the language is not his tool, but he is a means of a language to continue his existence. Language - even if you imagine it as a kind of animated creature (which would only be fair) - is not capable of ethical choice.
A person is accepted for the composition of the poem for various reasons: to win the heart of his beloved, to express his attitude to the surrounding reality, whether it be a landscape or a state in order to capture the spiritual state in which he is currently in order to leave - as he thinks in this A minute is a trace on Earth. He resorts to this form - to the poem - for consideration
Другие песни исполнителя: